Зимний скорый (рассказ, отрывок из одноименного романа)
На маленьких станциях,
рассеявшихся вдоль
бесконечных российских
железных дорог, редко
устраивают настоящие
платформы для пассажиров. И на
этой станции платформы тоже не
было: шла вровень с рельсами
асфальтовая полоса, покрытая
бугристым льдом, рыжим от
вмерзшего песка. Двое
командированных
возвращавшихся домой, в
Ленинград, ожидали на ней свой
поезд.
Оба работали ведущими
инженерами и привыкли кочевать
по ближним и дальним заводам.
Старший из них,
пятидесятилетний Виталий
Андреевич Байков, грузный, с
отечным и темным лицом, с
узкими смешливыми глазками,
был добродушный болтун, шумный
ценитель женского пола. В
группу к Байкову, как на грех,
подобрались одни женщины, все
молодые, хорошенькие, и они,
конечно, вертели им, как хотели.
Виталий Андреевич с
готовностью отдувался в работе
за всех. Он и по стране мотался
чаще, чем ему следовало, потому
что никак не смог бы отправить
хоть одну из своих красавиц в
дальнюю, трудную командировку.
Младшим из двоих спутников был
тридцатишестилетний Григорьев,
которого у них в институте
прозвали "писателем",
после того как в малотиражных
сборничках "молодых авторов"
появилось несколько его
рассказов, покалеченных до
невнятицы редакторами и
цензурой.
Сейчас Байков и Григорьев
возвращались с завода, где
полмесяца варились в цеховой
неразберихе, пытаясь хоть
немного продвинуть в
производство свои новшества. В
ожидании поезда они топтались
на льду возле ящика с прибором,
который их попросили захватить
для другого отдела. Что за
прибор, оба понятия не имели, но
ящик был страшно тяжел и больно
оттянул им руки. А поезд
опаздывал, они порядочно
замерзли. Мимо, в двух шагах,
проносились товарные составы,
почему-то все больше цистерны:
черные, нефтяные в мазутных
потеках, серебристые со
сжиженным газом, заиндевевшие,
присыпанные снегом.
Проносились, гулкой молотьбой
сотрясая рельсы, окатывая
ветром с морозной пылью.
Пассажирский скорый появился
бесшумно и потому неожиданно.
Они старались угадать, где
остановится их вагон, но
угадали неточно. Пришлось,
оскальзываясь, бежать вдоль
состава с проклятым тяжеленным
ящиком (они держали его с двух
сторон за ручки, а в другой руке
каждый тащил свой чемоданчик).
Пассажирский останавливался
здесь всего на две минуты. Они
едва успели поднять ящик в
тамбур, и уже после того, как
поезд тронулся, долго стояли,
переводя срывающееся дыхание и
улыбаясь друг другу.
Пожилой проводник с брюзгливым
лицом в невыбритой серебряной
щетине, словно тоже в инее,
хмуро взял билеты и даже не
сказал, на какие места
проходить - вагон был
полупустой, наконец-то им
повезло. Они протащились с
ящиком по вагонному коридору,
согнав с дороги двоих малышей и
заставив осоловелого парня,
обмякшего у окна с незажженной
папиросой, тяжко распластаться
по стенке с матерным
бормотаньем. Ввалились в
свободное купе, сбросили
пальто и некоторое время
блаженно отогревались в
потоках тепла от невидимых
электрических печек. Вагон был
новенький, стерильно
сверкающий внутри белым
пластиком и никелем. Конечно,
им повезло!
Когда мимо открытой двери купе
прошел хмурый проводник,
Виталий Андреевич вытащил
десятку и жалобно закричал:
- Товарищ начальник! Замерзли,
не дождемся чаю! Нам бы что-нибудь
ЭКСТРЕННОЕ!
Проводник молча забрал десятку.
Через минуту он, не таясь,
принес и, все так же не говоря
ни слова, как будто с
отвращением отшвыривая, бросил
на столик одной рукой бутылку
водки, другой - два
сравнительно чистых чайных
стакана в подстаканниках.
- Ну, конечно, - сказал Виталий
Андреевич, задвигая за ним
дверь, - "Экстры" больше
нет. Знаете анекдот: можно ли
выпить всю водку? Вот и "Экстру"
уже всю выпили... - Он вгляделся
в наклейку: - "Пшеничная",
челябинского разлива. Бр-р,
пучеглазка!
Он шумно вертелся и заполнял
своим массивным телом сразу
половину купе. Без отнекиваний,
на лету схапнул толстыми
пальцами григорьевскую
пятерку и начал выкладывать на
столик хлеб, консервные банки
со ставридой в томате и морской
капустой - все, чем удалось
запастись на дорогу в местном
магазине.
А поезд летел, - уже
разогнавшийся, - раскачиваясь,
содрогаясь крупной, гулкой
дрожью скорости. Мелькали
придорожные деревца, черные
ветви их колыхались от ударов
морозного воздуха. Но дальше -
до горизонта - тянулось снежное
поле, ровное под белым слоистым
небом, и оно не давало ни увлечь,
ни отбросить себя скоростью,
лишь чуть-чуть, лениво
поворачивалось вокруг поезда,
застывая у окаймлявшей
горизонт темной полоски леса.
Только кое-где прорезала его
блестящей ниткой, брошенной на
матовый снег, не то тропинка, не
то лыжня. Да редкие островки
чернели на нем - верхушки
ушедших под снег кустов. Да еще
там, где снежная гладь по ходу
поезда начинала снижаться
пологой ложбиной, а потом
вздымалась снова, можно было
угадать проледеневшую,
засыпанную снегом речку или
поверхность озера.
- Вот так, - говорил Виталий
Андреевич. - Этот товарищ
начальник перед отъездом купит
ящик водочки и в дороге худо-бедно
распродаст по червонцу вместо
шести двадцати, да еще пустые
соберет и сдаст. По четыре
целковых с бутылки -
восемьдесят рублей за
двухдневный рейс! Ей-Богу, в
следующей жизни буду
проводником! Я, как Высоцкий, за
индусскую религию, за
переселение душ!
За это и выглотали по первой
холодную маслянистую водку,
отдававшую сивухой. Пухлое
лицо Байкова сдавилось в
отчаянную гримасу с глубокими
складками.
- Ф-фу, солярка! - выдохнул он.
Поезд летел над облачным полем,
отбивая ритм скорости. Снежный
свет лился в герметичную,
наполненную искусственным
теплом коробочку купе.
- Вы посмотрите, а! - сказал
отдышавшийся Виталий
Андреевич, глядя в окно. - Это
даже не простор, это черт знает
что! И ведь не Сибирь, не
Дальний Восток - Средняя полоса,
как говорится. Вот страна!.. Вы,
я знаю, в командировках
самолеты предпочитаете, а
символ-то России все-таки -
поезд. Скорый поезд, идущий
сквозь такое... Сквозь такую вот
бесконечность.
Скрещиваясь, громовыми
взмахами пролетели за окном,
пропали и стихли фермы моста.
- Вы пишете, - сказал Виталий
Андреевич. - Вот возьмите и
напишите рассказ "Зимний
скорый". А? Какое я вам
название придумал! Половину
гонорара за такое название!
- О чем будет рассказ? - спросил
Григорьев.
- Как - о чем? Да просто возьмите
и напишите все как есть. Это,
наверное, самое трудное, а?
Напишите, как двое
командированных ждали, ждали
поезда на маленькой станции.
Замерзли. Дождались наконец.
Сели и едут, в окошко смотрят.
Достали водки, выпили.
Разговаривают.
- А разговаривают о чем?
- Ну, как о чем, как о чем?.. О
политике, конечно!
И они в самом деле заговорили о
том, о чем той зимою
нескончаемо долбили в глаза, в
уши, в мозг телевидение, радио,
газеты, что стало ядовитой
свинцовостью самого воздуха,
которым дышали. О крылатых
ракетах и "першингах", о
том, что наши подводные
ракетоносцы подплыли в ответ к
берегам Америки. О том, что
никогда еще с шестьдесят
второго года не нависало ЭТО
над жизнью так близко, так
ощутимо страшно. И о том, что,
как всегда, в громе трагедии
повизгивают шутовские
подголоски. "Правда" на
полном серьезе ляпнула
сообщение: некий финский
полковник, начальник
вооруженных сил какой-то
губернии (ни больше, ни меньше!)
заявил всему свету, что,
поскольку крылатые ракеты на
Ленинград собираются
запускать через Финляндию, не
потерпят этого финны, создадут
могучую ПВО и будут их сбивать,
как воробьев. Приятный человек
губернский полковник. Хотя, все
логично. Если уж финны одевают
нас и кормят, так пусть и
защищают, черт их дери!
- А иногда все же надеешься, -
говорил Виталий Андреевич,
глядя в окно, - может, еще раз
выручат наши просторы? В мирные
времена - обманывают они,
расслабляют. От них
медлительность наша и "авось"
этот проклятый. А в беду -
спасают. Так, может, еще раз,
последний - спасут?.. Хотя, не
только гибель страшна. Даже
если не нажмут "кнопку",
десятилетия жизни под таким
топором не могут бесследно
пройти. Конечно, человек не в
состоянии все время тревогу
ощущать. От нескончаемости
притупляется она и не мешает.
Вот, кажется, как славно
защитились - привычкою! А
вечные принципы какие-то
раздавливаются, и невиданная
мораль вылезает. Высшая
мудрость - жить одним днем, а
высшая доблесть - уцелеть
самому. Сохранить свою персону,
как частицу рода человеческого...
Выпили еще. Григорьев с
удивлением наблюдал за
Байковым. Болтун, обычно
расходившийся в застолье до
балагурства, сейчас наливался
мрачностью. Вдруг он навалился
на столик и, глядя в глаза
Григорьеву, мощно выдыхая
горячей кислотой сивухи и
морской капусты, сказал:
- А уж как я этой осенью
перетрясся!.. Сын на втором
курсе в Техноложке. Ба-бах,
новости: военная кафедра - не в
счет, будут в армию забирать. А?
Его глаза, всегда тонувшие
веселыми щелочками в
припухлостях большого лица,
расширились, смотрели тоскливо.
- И все только и говорят, -
медленно продолжал он, - что
таких ребят, ну, серьезных, с
каким-то уже образованием, -
прямым ходом налаживают в
Афганистан! На войне плохих не
надо.
Поезд раскачивало. Чуть
позванивая, вздрагивали в
подстаканниках противно
пахнущие водкой стаканы.
Байков с глухим ударом
откинулся толстой спиной к
стенке купе, разлил остатки.
Бутылка в его ручище казалась
совсем небольшой.
- Перетряслись мы с женой,
перетряслись. Я - сон потерял...
Помню, в эвакуации с матерью, в
Уфе, пацаном... Кaк бабы писем с
фронта ждали, как принимали
похоронки. Лиц не осталось,
стерлись от времени. А только
вой этот слышится - не то, что не
женский, нечеловеческий... Но
ведь Отечественная была, одно
слово. А тут - мой Андрюшка, в
шестьдесят пятом родился! Я ему
вчера "Тараканище" читал:
"Ехали медведи на велосипеде".
В Евпаторию его возили,
простужался... Как же так - его
на войну?! Тварь какая-то в него
ЦЕЛИТЬСЯ будет, а?!
Григорьев отвел глаза.
Вспомнил, что в сентябре - да,
кажется, в сентябре - Виталий
Андреевич и вправду был на
работе какой-то
перевозбужденный. Не находил
себе места, приставал ко всем,
шутил, гоготал. Конечно,
чувствовался надрыв. Неловко
было за него. И думалось:
неужели он сразу после отпуска
так переутомлен, что нервы
скачут?
Виталий Андреевич вытащил
стакан из подстаканника.
Запрокинувшись, выглотал
остаток водки. Отдулся и
заговорил:
- Когда лежишь вот так ночами,
вертишься без сна... Мозги сухие
горят, все печенки в тебе под
током, а ты - бессилен.
Полыхаешь белым пламенем, а
бессилен же, как тряпка... От
этого огня такие мысли
начинают выплясывать. Над
реальностью уже. Все
пророчества, все революции, все
идеи самые великие и самые
мерзейшие - от такого, наверно,
состояния...
- Так что же с сыном получилось?
- спросил Григорьев.
- Обошлось, - сказал Байков. -
Обошлось... А тогда лежал -
чувствую, такое во мне
поднимается... Кажется, сумел бы
достать автомат, так и пошел бы
их всех крошить!
- Кого?! - не понял Григорьев.
Невероятно было и представить
добродушнейшего Виталия
Андреевича с оружием,
разъяренного. Но вдруг
Григорьев ясно увидел, как бы
выглядел в его ручище боевой
автомат - таким же уменьшенным,
как бутылка, и каменно зажатым.
- Да всех их, всех, - досадливо
дернул тяжелым плечом Виталий
Андреевич. - Тех басмачей в
чалмах, наших дряхлецов
полоумных... Мы Андрюшку
постригли первый раз в полтора
годочка, жена волосики в
конверт собрала, на память.
Сейчас-то он потемнел, а там -
колечки золотистые, мягонькие.
За одно это - всех бы их в куски!
Колеса, сбиваясь с ритма,
яростно заколотились под полом.
Григорьев с трудом допил
наконец свою водку. Вагон
дернулся, его сносило в сторону
на повороте. Белое
пространство за окном уже
сумеречно гасло, и темнота,
точно сквозь линзу собираясь
сквозь стекло, сгущалась в
коробочке купе. Байков казался
неподвижным при рывках и
кружении, словно каменный идол.
Уже и черты его скрадывала тьма,
только поблескивала жирная
кожа лица, да другим, резким
блеском выделялись глаза.
- Но ведь обошлось же, Виталий
Андреевич?
- Обошлось, - отозвался Байков. -
А мысли те, мысли остаются, ox!..
"Что люди, что звери - все
едино" - какой мудрец сказал?
- "Участь сынов человеческих
и участь животных одна"?.. Это
Екклезиаст, Библия. Но имеется
в виду жизнь и смерть.
- В том-то и дело, что жизнь и
смерть! - кивнул Байков. - Нет,
человек дурней скотины.
Животных инстинкт спасает!
Говорят, даже коровы, если волк
на стадо нападет, мигом по
кругу разворачиваются: хвосты -
в центр, все рога - наружу. А
человек, мать его в лоб, добился
- инстинкт на разум поменял, тут
ему и гибель! Разум-то
срабатывает медленней! Соседу
уж горло рвут, а ты еще в полном
благополучии, и разум твой
опыта не имеет, из своей
реальности тяжко ему вырваться,
как из сна. Поверил наконец,
понял, проснулся, а уже - поздно,
уже и от тебя клочья с кровью
летят.
- Знал я одного старичка-философа,
- сказал Григорьев, - он похоже
рассуждал. Не совсем так, но
похоже. И разум ругал, и все
человеческое поведение из
инстинктов выводил. Даже без
полового обошелся, проще чем
Фрейд. Инстинкт самосохранения
в его теории главный. Занятную
такую философию построил.
- А-а, - отозвался из сумерек
Виталий Андреевич. - Ну, я-то не
философ. Что люди - не звери,
людьми легко управлять - это
разве философия? Тот же самый
вой. Бесполезный.
- Но с сыном ведь обошлось?
- Обошлось... Сказали, забирать
будут с нынешнего года
поступления, с восемьдесят
третьего. А наш поступил - в
восемьдесят втором.
- Ну и слава Богу!
- Слава Богу... - ответил Байков. -
А только во мне теперь
инстинкта капелька
зашевелилась. Виталию
Андреевичу сына оставили, а
какой-нибудь Петр Петрович,
который лишь тем промахнулся,
что своего пацана годом позже
зачал, провожай его под огонь и
сам ночами гори? У меня теперь -
чутье! Какими глазами он на
меня, на моего Андрюшку
смотреть будет, а? Вот так и
разделяют они нас!
- Ну, уж это у них непроизвольно
вышло.
- Это - непроизвольно, -
согласился Виталий Андреевич. -
А все равно, в ту же цель бьет,
обратно не отскочит.
- Но Андропов, во всяком случае,
производит впечатление
честного человека, - сказал
Григорьев.
- Да какая разница - честный он,
нечестный? Не в нем же дело - во
мне.
- Почему?!
- Потому! Во мне, в Петре
Петровиче, и в вас, и в вас тоже!..
Я - простой мужик, обыватель
советский. Никому не завидую и
зла не желаю, только свое хочу
спокойно прожить. А ведь едва
клюнуло меня, - ну, правда,
хорошенькое "едва", - так
что я в себе почувствовал? Да я
бы того же Петра Петровича
возненавидел, если б у меня
сына забрали, а ему оставили!..
Виталий Андреевич помолчал и
снова заговорил:
- Ехал я когда-то вот так же в
поезде с геологом-москвичом.
Тот из Средней Азии
возвращался. Ну, врубили с ним,
конечно, водочки. Только уж не
одну бутылку. Серьезно, глубоко
врубили. Он, когда уже были на
хорошей кочерге, историю
рассказал... Он не изыскатель, а
спец по каким-то особым
ископаемым, радиоактивным или
редкоземельным, тут он темнил.
Но в общем, такая у него работа:
два-три месяца в пустыне, где из-под
песков его минералы
выковыривают, потом - месяц в
Москве. И вот, в Москве однажды,
в троллейбусе, у него из
бокового кармана плаща
бумажничек вытащили. Сунул
туда впопыхах, когда из дома
выскакивал, опаздывал в свой
институт, хотел потом во
внутренний карман переложить,
да забыл. Главное, говорит,
чувствовал, как сперва в бок
подталкивали, потом словно кто-то
легонько пальцами защекотал
сквозь плащ. Но - не среагировал,
мало ли что в толкучке бывает. А
уж когда на улице схватился -
взвыл! И не денег жалко, хоть
вытянули рублей полтораста, но
- паспорт пропал, удостоверение
служебное, допуск, билет на
самолет!
Конечно, побежал в милицию,
заявление настрочил. Едва
взяли, облаяли. Он чуть не
плачет: может, воры документы
вернут, подкинут? Над ним
хохочут: прошли святые времена!
Словом, вытурили. А человеку и
так тошно: на работе начальство
дурное затрахало, жена померла,
сын-подросток совсем одичал. Он
с бабенкой молодой сошелся,
хотел жениться, да поймал на
том, что в его отъезды она
другим мужикам задницей вертит.
И тут для полного счастья - еще
бумажничек! Еще мешок камней на
голову вытряхнули! Ну, в петлю
человеку, и только...
Может, говорит, и удавился бы с
отчаяния, да знаете что спасло?
Представлю, говорит, вора, как
он денежки мои в ресторане
просадит, а документы, за
которые мне столько мук
принимать, морду в кровь
расшибать по кабинетам, -
документы мои в сортире утопит,
- так меня и заледенит всего.
И от ненависти, от бессилия
такой ему план пришел -
отомстить, что он сам себе
сначала не поверил. Нет,
подумал, сумасшествие, не
сделаю. А мысль-то уже
загорелась, жжет огонек. И
отогрелся им человек! И силы
появились, чтоб все вынести...
У него в пустыне, где они в
песках ковыряются, есть в
поселочке знакомый старик
туркмен, местный знахарь и
алхимик. Ловит какую-то
разновидность фаланг, что ли.
Одним словом, скорпионов -
жутко ядовитых и злобнющих. К
ним без сноровки и
приближаться нельзя: наскочит,
кусит, - хорошо, если помрет
человек, а нет, так на всю жизнь
полупаралитик. И сами, гады,
после укуса сдыхают. Старик их
хватает в толстых кожаных
перчатках особой ухваткой. В
банках стеклянных держит,
затянутых сетками.
Подкармливает какой-то дрянью.
Как наберет, сколько надо по
его рецептуре, давай их не то
варить, не то спиртовые вытяжки
делать. Словом, лекарства
химичить. За сумасшедшие
деньги продает. Они, говорят,
самых скрюченных
радикулитчиков оживляют и еще
от тьмы болезней.
Вот, геолог наш и приладился:
каждый заезд в пустыню - спирт
старику тащит для его вытяжек,
сетки капроновые от фильтров -
самые удобные, и еще - коньячок.
Тот с виду темнота темнотой, а
клиенты его к коньячку
приучили, ценит. Старик ему за
это - несколько скорпионов в
банках.
- Живых? - не понял Григорьев.
- Самых живехоньких! Геолог мне
нарассказывал, как с ними
маялся, чтобы в Москву довезти.
Целое мог бы исследованье
написать. Например, установил,
что эту породу в самолет брать
нельзя - в разреженном воздухе
дохнут. И застудить их не дай
Бог. Вообще, нежные твари
оказались... Ну, а в московской
квартире у него эти банки на
особом столике стояли, под
кварцевой лампой. Кормил их и
даже песок в банках менял.
Песок тоже из пустыни
привезенный. Брал их в
перчатках той ухваткой, что
старик научил. И подходил для
этого к столику только в
резиновых сапогах - чтоб
скорпион в ногу не смог кусить,
если на пол вылетит. Рядом
обязательно держал молоток
деревянный и детские лопатки
пластмассовые: чтоб сразу его в
таком случае пристукнуть или в
щели придавить, пока не
спрятался. Возня неимоверная.
Но все - на вдохновении, да еще
риск жгучий. Словом, говорит,
такая страсть, что и в любви, с
женщинами, до подобного
градуса не доходил.
- Господи, да зачем?!
- А вы до сих пор не поняли?
- Кажется, догадываюсь, - сказал
Григорьев. - Но ведь это уже
просто - черт знает что. Неужели...
- Да, да! - ответил Виталий
Андреевич, и в темноте, в дрожи
вагона Григорьев скорее
почувствовал, чем разглядел,
как он утвердительно кивнул
тяжелой головой. - Для этого
самого. У него специальный
кошелек был приготовлен,
большой, старый, из толстой
кожи, с медной рамкой. Он крючки
у кошелька так клещами
подогнул, что еле откроешь. С
одного боку бумажки в кошельке
набиты, словно пачка денег, и
рядом - как раз свободное место
для скорпиона получается. И вот,
берет он тот кошелек, заряжает
в него скорпиона, сует в карман
плаща или пиджака - и
отправляется колесить по
Москве. На троллейбусах, на
автобусах, на трамваях...
- Послушайте, - сказал Григорьев,
- а он, в самом деле, не
сумасшедший?
- Не похоже. Поддатый был, когда
рассказывал, конечно. Ну, так и
я поддатый был, а вот запомнил
же почти все... Он говорил, что и
колесить было мучение. С одной
стороны, в толкучку надо лезть,
а с другой - в самую давку не
сунешься, за скорпиона боязно.
И уж, коль отправился, надо
ездить, ездить, ездить до
полного изнеможения, потому
что одного скорпиона только на
один заход можно использовать.
- Подыхает в кошельке?
- Не подыхает, а просто уже не
вынуть. Я же сказал, что он над
кошельком хитрил. Он так
застежки устроил, что одной
рукой туда скорпиона кинуть,
другой защелкнуть - можно. А вот
уж, чтоб открыть, обязательно
надо двумя руками взяться, и
тут скорпиона никак не уловить!
Будешь без перчаток - мгновенно
кусит, а перчатки наденешь, - ну,
в лучшем случае, если повыше
них не кусит, так проскочит по
ним и удерет. Лови его потом по
квартире, как бы он тебя не
поймал.
И вот, представьте, как
притаскивался наш геолог домой,
еле жив от усталости, и, чуть не
плача, прямо сквозь кошелек,
скорпиона молотком пришибал...
- О, Господи!
- Да вы поймите, - сказал Байков,
- человек все время рисковал
собственной жизнью. Он подвиг
мужества и терпения совершал!
Вот, притащил он с великими
трудами свои банки в Москву,
вот проездил всех скорпионов, а
никто на его кошелек не клюнул.
Что он должен чувствовать,
какую силу иметь, чтоб не
отчаиваться, продолжать? И в
другой раз так, и в третий. А
каждый цикл - несколько месяцев,
потом они в годы складываются.
Это уже самой жизнью для
человека стало! Понимаете?
- Понимаю. Безумие.
- А как посмотреть! Если б не
было этого безумия, человек
задохнулся бы и погиб. А с ним -
дышит, полноту чувств
испытывает. ЖИВЕТ!
- Попался кто-нибудь на его
скорпиона?
- Попался. Через три года. В
автобусе. Он говорит, все так же
повторилось: сперва в бок
подталкивали, потом будто
легонькая щекотка. А я стою,
говорит, возбуждение, конечно,
нечеловеческое. Расслабился,
как мог, чтоб не дрожать, только
сердце так бухает, что даже
боюсь, как бы вор не
почувствовал.
- Посмотрел, кто тащит?
- Да вы что?! Еще писатель
называется! Самого главного не
поняли? Как же можно смотреть?!
В том-то вся и суть, чтоб не
посмотреть! Эх вы...
- Ну, хорошо, хорошо. А дальше?
- Что - дальше? Он специально до
конечной остановки доехал,
когда в автобусе, кроме него,
никого не осталось. Вышел на
самой окраине Москвы - и пошел
по полю. Иду, говорит, пустой
карман щупаю, а у самого
состояние... Не то что
облегчение, а запредельное уже
что-то! И торжество, и
невесомость, и сила всесильная.
Так себя, наверное, ангелы в
полете чувствуют.
- Да он хоть понимал, что сделал?!
- Конечно. Конечно, по закону за
каждую вину свое наказанье
отмерено, и не положено, чтобы
карманного вора казнили или
калечили на всю жизнь. Ну, а по
душе? Ведь воришка, что тогда
бумажник утащил, почти и убил
человека! Уж искалечил - точно...
Виталий Андреевич помолчал в
темноте, потом заговорил снова:
- А главное, чем эта история
закончилась. Пробеседовали мы
с геологом до поздней ночи и
завалились спать. Поезд в
Москву днем прибывал, так почти
до самого Казанского вокзала и
дрыхли. Вытаскиваемся на
платформу, головы болят. Я
слышу, у него в чемодане что-то
глухо постукивает. Спрашиваю в
шутку, не скорпионов ли новых
привез. - Он смотрит на меня
серьезно: "А как же! С чего бы
я стал не самолетом, а поездом
из такой дали добираться? Банки
там у меня. Тряпками завернуты,
чтоб не побились, и для тепла.
Скорее домой надо, под
кварцевую лампу их поставить".
- Тут, честно говоря, и меня жуть
взяла. Значит, я с этими тварями
в одном купе целые сутки трясся!
Что же, спрашиваю, теперь всю
жизнь так и будете? - "Всю, -
говорит, - не получится, а уж
сколько смогу - буду. Пытаются
меня из пустыни на другую
площадку перевести. Пока
отбиваюсь, хоть и теряю в
зарплате. Не в деньгах счастье.
Главное, был бы мой старик-алхимик
здоров. Если занеможет, конец
делу. Сам не сумею в песках
наловить..." Тут и простились
мы с ним. Он - в метро, под землю
провалился, а я на
Ленинградский вокзал пошел.
Вот такой вам примерец...
Поезд чуть сбавил ход. В окно
редкими вспышками били фонари
какого-то длинного разъезда.
- А вы не допускаете, - спросил
Григорьев, - что он все это мог
придумать?
- Конечно, мог, - согласился
Виталий Андреевич. - И хорошо,
если на самом деле не угробил
никого. Только ведь, в чем-то
еще страшней, если придумал. До
какой же кондиции должен дойти
человек, чтобы все-все, до
последних тонкостей ПРИДУМАТЬ
и в себе с такой остротой
прочувствовать! В чем-то еще
страшней, ей-Богу...
Оба некоторое время молчали.
Виталий Андреевич зашарил в
темноте лапищей по пластиковой
стенке, щелкнул выключателем -
и мертвенный сине-белый свет
резко залил купе. Темная
глыбистая фигура Байкова от
светового удара мгновенно
уменьшилась. Он улыбнулся, стал
похож на себя обычного.
- А что - Андропов? - сказал он. -
Честный, конечно, честный. Ну и
что? Да будь он хоть самый
благороднейший, гениальный,
добрей Дед-Мороза, и пытайся
изо всех сил к лучшему нас
повернуть, думаете, у него хоть
что-то иное может получиться,
если уж мы ТАКИЕ? Да только то
же самое! Только и будет нас
дальше разделять, разделять.
Крошить народ, как тело живое,
на кусочки. И уж ни от какой
премудрости, ни от живой воды,
ни от мертвой, кусочки те не
срастутся... Может быть, вправду,
только на инстинкт
самосохранения нам и надеяться,
на утробный, всеобщий инстинкт
живого? Может, хоть он
взбунтуется и не позволит нас
до последнего друг от друга
рассечь? Если уж разум наш так
слаб. А?..
Он помолчал. И вдруг вскинул
голову, щелкнул по пустой
бутылке:
- Ну что, разбудим товарища
начальника, попросим вторую?
- Не стоит, Виталий Андреевич,
хватит.
- Ну, хватит так хватит!
Яркие пятна света от вагонных
окон неровной очередью летели
по снежной земле рядом с
поездом. Подскакивали на
буграх, мгновенно пригасали на
сплетениях ветвей, тянущихся к
насыпи.
Виталий Андреевич двузубой
откидной вилочкой перочинного
ножа подчищал в консервной
банке остатки ставриды.
Облизывал томатные капли,
усмехался. Но у Григорьева от
его рассказа было все еще
тоскливо на душе.
Хотя, что-то хорошее,
мелькнувшее в разговоре и
сразу же заслоненное,
прорастало в памяти. Что-то
спокойное, обнадеживающее. "Зимний
скорый", - вспомнил Григорьев.
Ай да Виталий Андреевич! И как
удивителен наш язык.
Сталкиваются два
обыкновеннейших слова - и
рождается звучание
неожиданное и такое
естественное, словно глубинный
расходящийся аккорд в потоке.
Слышится в нем и обреченность
человеческих капелек, и
стремительность и вечность
общего их течения. Того, что
пронесется невозмутимо даже
сквозь эпоху пусковых кнопок,
атомных ракет, угарной
ненависти, всего людского
безумия. "Зимний скорый"...
Об авторе
|