Зимний скорый
(рассказ, отрывок из одноименного романа)


На маленьких станциях, рассеявшихся вдоль бесконечных российских железных дорог, редко устраивают настоящие платформы для пассажиров. И на этой станции платформы тоже не было: шла вровень с рельсами асфальтовая полоса, покрытая бугристым льдом, рыжим от вмерзшего песка. Двое командированных возвращавшихся домой, в Ленинград, ожидали на ней свой поезд.
Оба работали ведущими инженерами и привыкли кочевать по ближним и дальним заводам. Старший из них, пятидесятилетний Виталий Андреевич Байков, грузный, с отечным и темным лицом, с узкими смешливыми глазками, был добродушный болтун, шумный ценитель женского пола. В группу к Байкову, как на грех, подобрались одни женщины, все молодые, хорошенькие, и они, конечно, вертели им, как хотели. Виталий Андреевич с готовностью отдувался в работе за всех. Он и по стране мотался чаще, чем ему следовало, потому что никак не смог бы отправить хоть одну из своих красавиц в дальнюю, трудную командировку.
Младшим из двоих спутников был тридцатишестилетний Григорьев, которого у них в институте прозвали "писателем", после того как в малотиражных сборничках "молодых авторов" появилось несколько его рассказов, покалеченных до невнятицы редакторами и цензурой.
Сейчас Байков и Григорьев возвращались с завода, где полмесяца варились в цеховой неразберихе, пытаясь хоть немного продвинуть в производство свои новшества. В ожидании поезда они топтались на льду возле ящика с прибором, который их попросили захватить для другого отдела. Что за прибор, оба понятия не имели, но ящик был страшно тяжел и больно оттянул им руки. А поезд опаздывал, они порядочно замерзли. Мимо, в двух шагах, проносились товарные составы, почему-то все больше цистерны: черные, нефтяные в мазутных потеках, серебристые со сжиженным газом, заиндевевшие, присыпанные снегом. Проносились, гулкой молотьбой сотрясая рельсы, окатывая ветром с морозной пылью.
Пассажирский скорый появился бесшумно и потому неожиданно. Они старались угадать, где остановится их вагон, но угадали неточно. Пришлось, оскальзываясь, бежать вдоль состава с проклятым тяжеленным ящиком (они держали его с двух сторон за ручки, а в другой руке каждый тащил свой чемоданчик). Пассажирский останавливался здесь всего на две минуты. Они едва успели поднять ящик в тамбур, и уже после того, как поезд тронулся, долго стояли, переводя срывающееся дыхание и улыбаясь друг другу.
Пожилой проводник с брюзгливым лицом в невыбритой серебряной щетине, словно тоже в инее, хмуро взял билеты и даже не сказал, на какие места проходить - вагон был полупустой, наконец-то им повезло. Они протащились с ящиком по вагонному коридору, согнав с дороги двоих малышей и заставив осоловелого парня, обмякшего у окна с незажженной папиросой, тяжко распластаться по стенке с матерным бормотаньем. Ввалились в свободное купе, сбросили пальто и некоторое время блаженно отогревались в потоках тепла от невидимых электрических печек. Вагон был новенький, стерильно сверкающий внутри белым пластиком и никелем. Конечно, им повезло!
Когда мимо открытой двери купе прошел хмурый проводник, Виталий Андреевич вытащил десятку и жалобно закричал:
- Товарищ начальник! Замерзли, не дождемся чаю! Нам бы что-нибудь ЭКСТРЕННОЕ!
Проводник молча забрал десятку. Через минуту он, не таясь, принес и, все так же не говоря ни слова, как будто с отвращением отшвыривая, бросил на столик одной рукой бутылку водки, другой - два сравнительно чистых чайных стакана в подстаканниках.
- Ну, конечно, - сказал Виталий Андреевич, задвигая за ним дверь, - "Экстры" больше нет. Знаете анекдот: можно ли выпить всю водку? Вот и "Экстру" уже всю выпили... - Он вгляделся в наклейку: - "Пшеничная", челябинского разлива. Бр-р, пучеглазка!
Он шумно вертелся и заполнял своим массивным телом сразу половину купе. Без отнекиваний, на лету схапнул толстыми пальцами григорьевскую пятерку и начал выкладывать на столик хлеб, консервные банки со ставридой в томате и морской капустой - все, чем удалось запастись на дорогу в местном магазине.
А поезд летел, - уже разогнавшийся, - раскачиваясь, содрогаясь крупной, гулкой дрожью скорости. Мелькали придорожные деревца, черные ветви их колыхались от ударов морозного воздуха. Но дальше - до горизонта - тянулось снежное поле, ровное под белым слоистым небом, и оно не давало ни увлечь, ни отбросить себя скоростью, лишь чуть-чуть, лениво поворачивалось вокруг поезда, застывая у окаймлявшей горизонт темной полоски леса. Только кое-где прорезала его блестящей ниткой, брошенной на матовый снег, не то тропинка, не то лыжня. Да редкие островки чернели на нем - верхушки ушедших под снег кустов. Да еще там, где снежная гладь по ходу поезда начинала снижаться пологой ложбиной, а потом вздымалась снова, можно было угадать проледеневшую, засыпанную снегом речку или поверхность озера.
- Вот так, - говорил Виталий Андреевич. - Этот товарищ начальник перед отъездом купит ящик водочки и в дороге худо-бедно распродаст по червонцу вместо шести двадцати, да еще пустые соберет и сдаст. По четыре целковых с бутылки - восемьдесят рублей за двухдневный рейс! Ей-Богу, в следующей жизни буду проводником! Я, как Высоцкий, за индусскую религию, за переселение душ!
За это и выглотали по первой холодную маслянистую водку, отдававшую сивухой. Пухлое лицо Байкова сдавилось в отчаянную гримасу с глубокими складками.
- Ф-фу, солярка! - выдохнул он.
Поезд летел над облачным полем, отбивая ритм скорости. Снежный свет лился в герметичную, наполненную искусственным теплом коробочку купе.
- Вы посмотрите, а! - сказал отдышавшийся Виталий Андреевич, глядя в окно. - Это даже не простор, это черт знает что! И ведь не Сибирь, не Дальний Восток - Средняя полоса, как говорится. Вот страна!.. Вы, я знаю, в командировках самолеты предпочитаете, а символ-то России все-таки - поезд. Скорый поезд, идущий сквозь такое... Сквозь такую вот бесконечность.
Скрещиваясь, громовыми взмахами пролетели за окном, пропали и стихли фермы моста.
- Вы пишете, - сказал Виталий Андреевич. - Вот возьмите и напишите рассказ "Зимний скорый". А? Какое я вам название придумал! Половину гонорара за такое название!
- О чем будет рассказ? - спросил Григорьев.
- Как - о чем? Да просто возьмите и напишите все как есть. Это, наверное, самое трудное, а? Напишите, как двое командированных ждали, ждали поезда на маленькой станции. Замерзли. Дождались наконец. Сели и едут, в окошко смотрят. Достали водки, выпили. Разговаривают.
- А разговаривают о чем?
- Ну, как о чем, как о чем?.. О политике, конечно!
И они в самом деле заговорили о том, о чем той зимою нескончаемо долбили в глаза, в уши, в мозг телевидение, радио, газеты, что стало ядовитой свинцовостью самого воздуха, которым дышали. О крылатых ракетах и "першингах", о том, что наши подводные ракетоносцы подплыли в ответ к берегам Америки. О том, что никогда еще с шестьдесят второго года не нависало ЭТО над жизнью так близко, так ощутимо страшно. И о том, что, как всегда, в громе трагедии повизгивают шутовские подголоски. "Правда" на полном серьезе ляпнула сообщение: некий финский полковник, начальник вооруженных сил какой-то губернии (ни больше, ни меньше!) заявил всему свету, что, поскольку крылатые ракеты на Ленинград собираются запускать через Финляндию, не потерпят этого финны, создадут могучую ПВО и будут их сбивать, как воробьев. Приятный человек губернский полковник. Хотя, все логично. Если уж финны одевают нас и кормят, так пусть и защищают, черт их дери!
- А иногда все же надеешься, - говорил Виталий Андреевич, глядя в окно, - может, еще раз выручат наши просторы? В мирные времена - обманывают они, расслабляют. От них медлительность наша и "авось" этот проклятый. А в беду - спасают. Так, может, еще раз, последний - спасут?.. Хотя, не только гибель страшна. Даже если не нажмут "кнопку", десятилетия жизни под таким топором не могут бесследно пройти. Конечно, человек не в состоянии все время тревогу ощущать. От нескончаемости притупляется она и не мешает. Вот, кажется, как славно защитились - привычкою! А вечные принципы какие-то раздавливаются, и невиданная мораль вылезает. Высшая мудрость - жить одним днем, а высшая доблесть - уцелеть самому. Сохранить свою персону, как частицу рода человеческого...
Выпили еще. Григорьев с удивлением наблюдал за Байковым. Болтун, обычно расходившийся в застолье до балагурства, сейчас наливался мрачностью. Вдруг он навалился на столик и, глядя в глаза Григорьеву, мощно выдыхая горячей кислотой сивухи и морской капусты, сказал:
- А уж как я этой осенью перетрясся!.. Сын на втором курсе в Техноложке. Ба-бах, новости: военная кафедра - не в счет, будут в армию забирать. А?
Его глаза, всегда тонувшие веселыми щелочками в припухлостях большого лица, расширились, смотрели тоскливо.
- И все только и говорят, - медленно продолжал он, - что таких ребят, ну, серьезных, с каким-то уже образованием, - прямым ходом налаживают в Афганистан! На войне плохих не надо.
Поезд раскачивало. Чуть позванивая, вздрагивали в подстаканниках противно пахнущие водкой стаканы. Байков с глухим ударом откинулся толстой спиной к стенке купе, разлил остатки. Бутылка в его ручище казалась совсем небольшой.
- Перетряслись мы с женой, перетряслись. Я - сон потерял... Помню, в эвакуации с матерью, в Уфе, пацаном... Кaк бабы писем с фронта ждали, как принимали похоронки. Лиц не осталось, стерлись от времени. А только вой этот слышится - не то, что не женский, нечеловеческий... Но ведь Отечественная была, одно слово. А тут - мой Андрюшка, в шестьдесят пятом родился! Я ему вчера "Тараканище" читал: "Ехали медведи на велосипеде". В Евпаторию его возили, простужался... Как же так - его на войну?! Тварь какая-то в него ЦЕЛИТЬСЯ будет, а?!
Григорьев отвел глаза. Вспомнил, что в сентябре - да, кажется, в сентябре - Виталий Андреевич и вправду был на работе какой-то перевозбужденный. Не находил себе места, приставал ко всем, шутил, гоготал. Конечно, чувствовался надрыв. Неловко было за него. И думалось: неужели он сразу после отпуска так переутомлен, что нервы скачут?
Виталий Андреевич вытащил стакан из подстаканника. Запрокинувшись, выглотал остаток водки. Отдулся и заговорил:
- Когда лежишь вот так ночами, вертишься без сна... Мозги сухие горят, все печенки в тебе под током, а ты - бессилен. Полыхаешь белым пламенем, а бессилен же, как тряпка... От этого огня такие мысли начинают выплясывать. Над реальностью уже. Все пророчества, все революции, все идеи самые великие и самые мерзейшие - от такого, наверно, состояния...
- Так что же с сыном получилось? - спросил Григорьев.
- Обошлось, - сказал Байков. - Обошлось... А тогда лежал - чувствую, такое во мне поднимается... Кажется, сумел бы достать автомат, так и пошел бы их всех крошить!
- Кого?! - не понял Григорьев.
Невероятно было и представить добродушнейшего Виталия Андреевича с оружием, разъяренного. Но вдруг Григорьев ясно увидел, как бы выглядел в его ручище боевой автомат - таким же уменьшенным, как бутылка, и каменно зажатым.
- Да всех их, всех, - досадливо дернул тяжелым плечом Виталий Андреевич. - Тех басмачей в чалмах, наших дряхлецов полоумных... Мы Андрюшку постригли первый раз в полтора годочка, жена волосики в конверт собрала, на память. Сейчас-то он потемнел, а там - колечки золотистые, мягонькие. За одно это - всех бы их в куски!
Колеса, сбиваясь с ритма, яростно заколотились под полом. Григорьев с трудом допил наконец свою водку. Вагон дернулся, его сносило в сторону на повороте. Белое пространство за окном уже сумеречно гасло, и темнота, точно сквозь линзу собираясь сквозь стекло, сгущалась в коробочке купе. Байков казался неподвижным при рывках и кружении, словно каменный идол. Уже и черты его скрадывала тьма, только поблескивала жирная кожа лица, да другим, резким блеском выделялись глаза.
- Но ведь обошлось же, Виталий Андреевич?
- Обошлось, - отозвался Байков. - А мысли те, мысли остаются, ox!.. "Что люди, что звери - все едино" - какой мудрец сказал?
- "Участь сынов человеческих и участь животных одна"?.. Это Екклезиаст, Библия. Но имеется в виду жизнь и смерть.
- В том-то и дело, что жизнь и смерть! - кивнул Байков. - Нет, человек дурней скотины. Животных инстинкт спасает! Говорят, даже коровы, если волк на стадо нападет, мигом по кругу разворачиваются: хвосты - в центр, все рога - наружу. А человек, мать его в лоб, добился - инстинкт на разум поменял, тут ему и гибель! Разум-то срабатывает медленней! Соседу уж горло рвут, а ты еще в полном благополучии, и разум твой опыта не имеет, из своей реальности тяжко ему вырваться, как из сна. Поверил наконец, понял, проснулся, а уже - поздно, уже и от тебя клочья с кровью летят.
- Знал я одного старичка-философа, - сказал Григорьев, - он похоже рассуждал. Не совсем так, но похоже. И разум ругал, и все человеческое поведение из инстинктов выводил. Даже без полового обошелся, проще чем Фрейд. Инстинкт самосохранения в его теории главный. Занятную такую философию построил.
- А-а, - отозвался из сумерек Виталий Андреевич. - Ну, я-то не философ. Что люди - не звери, людьми легко управлять - это разве философия? Тот же самый вой. Бесполезный.
- Но с сыном ведь обошлось?
- Обошлось... Сказали, забирать будут с нынешнего года поступления, с восемьдесят третьего. А наш поступил - в восемьдесят втором.
- Ну и слава Богу!
- Слава Богу... - ответил Байков. - А только во мне теперь инстинкта капелька зашевелилась. Виталию Андреевичу сына оставили, а какой-нибудь Петр Петрович, который лишь тем промахнулся, что своего пацана годом позже зачал, провожай его под огонь и сам ночами гори? У меня теперь - чутье! Какими глазами он на меня, на моего Андрюшку смотреть будет, а? Вот так и разделяют они нас!
- Ну, уж это у них непроизвольно вышло.
- Это - непроизвольно, - согласился Виталий Андреевич. - А все равно, в ту же цель бьет, обратно не отскочит.
- Но Андропов, во всяком случае, производит впечатление честного человека, - сказал Григорьев.
- Да какая разница - честный он, нечестный? Не в нем же дело - во мне.
- Почему?!
- Потому! Во мне, в Петре Петровиче, и в вас, и в вас тоже!.. Я - простой мужик, обыватель советский. Никому не завидую и зла не желаю, только свое хочу спокойно прожить. А ведь едва клюнуло меня, - ну, правда, хорошенькое "едва", - так что я в себе почувствовал? Да я бы того же Петра Петровича возненавидел, если б у меня сына забрали, а ему оставили!..
Виталий Андреевич помолчал и снова заговорил:
- Ехал я когда-то вот так же в поезде с геологом-москвичом. Тот из Средней Азии возвращался. Ну, врубили с ним, конечно, водочки. Только уж не одну бутылку. Серьезно, глубоко врубили. Он, когда уже были на хорошей кочерге, историю рассказал... Он не изыскатель, а спец по каким-то особым ископаемым, радиоактивным или редкоземельным, тут он темнил. Но в общем, такая у него работа: два-три месяца в пустыне, где из-под песков его минералы выковыривают, потом - месяц в Москве. И вот, в Москве однажды, в троллейбусе, у него из бокового кармана плаща бумажничек вытащили. Сунул туда впопыхах, когда из дома выскакивал, опаздывал в свой институт, хотел потом во внутренний карман переложить, да забыл. Главное, говорит, чувствовал, как сперва в бок подталкивали, потом словно кто-то легонько пальцами защекотал сквозь плащ. Но - не среагировал, мало ли что в толкучке бывает. А уж когда на улице схватился - взвыл! И не денег жалко, хоть вытянули рублей полтораста, но - паспорт пропал, удостоверение служебное, допуск, билет на самолет!
Конечно, побежал в милицию, заявление настрочил. Едва взяли, облаяли. Он чуть не плачет: может, воры документы вернут, подкинут? Над ним хохочут: прошли святые времена! Словом, вытурили. А человеку и так тошно: на работе начальство дурное затрахало, жена померла, сын-подросток совсем одичал. Он с бабенкой молодой сошелся, хотел жениться, да поймал на том, что в его отъезды она другим мужикам задницей вертит. И тут для полного счастья - еще бумажничек! Еще мешок камней на голову вытряхнули! Ну, в петлю человеку, и только...
Может, говорит, и удавился бы с отчаяния, да знаете что спасло? Представлю, говорит, вора, как он денежки мои в ресторане просадит, а документы, за которые мне столько мук принимать, морду в кровь расшибать по кабинетам, - документы мои в сортире утопит, - так меня и заледенит всего.
И от ненависти, от бессилия такой ему план пришел - отомстить, что он сам себе сначала не поверил. Нет, подумал, сумасшествие, не сделаю. А мысль-то уже загорелась, жжет огонек. И отогрелся им человек! И силы появились, чтоб все вынести...
У него в пустыне, где они в песках ковыряются, есть в поселочке знакомый старик туркмен, местный знахарь и алхимик. Ловит какую-то разновидность фаланг, что ли. Одним словом, скорпионов - жутко ядовитых и злобнющих. К ним без сноровки и приближаться нельзя: наскочит, кусит, - хорошо, если помрет человек, а нет, так на всю жизнь полупаралитик. И сами, гады, после укуса сдыхают. Старик их хватает в толстых кожаных перчатках особой ухваткой. В банках стеклянных держит, затянутых сетками. Подкармливает какой-то дрянью. Как наберет, сколько надо по его рецептуре, давай их не то варить, не то спиртовые вытяжки делать. Словом, лекарства химичить. За сумасшедшие деньги продает. Они, говорят, самых скрюченных радикулитчиков оживляют и еще от тьмы болезней.
Вот, геолог наш и приладился: каждый заезд в пустыню - спирт старику тащит для его вытяжек, сетки капроновые от фильтров - самые удобные, и еще - коньячок. Тот с виду темнота темнотой, а клиенты его к коньячку приучили, ценит. Старик ему за это - несколько скорпионов в банках.
- Живых? - не понял Григорьев.
- Самых живехоньких! Геолог мне нарассказывал, как с ними маялся, чтобы в Москву довезти. Целое мог бы исследованье написать. Например, установил, что эту породу в самолет брать нельзя - в разреженном воздухе дохнут. И застудить их не дай Бог. Вообще, нежные твари оказались... Ну, а в московской квартире у него эти банки на особом столике стояли, под кварцевой лампой. Кормил их и даже песок в банках менял. Песок тоже из пустыни привезенный. Брал их в перчатках той ухваткой, что старик научил. И подходил для этого к столику только в резиновых сапогах - чтоб скорпион в ногу не смог кусить, если на пол вылетит. Рядом обязательно держал молоток деревянный и детские лопатки пластмассовые: чтоб сразу его в таком случае пристукнуть или в щели придавить, пока не спрятался. Возня неимоверная. Но все - на вдохновении, да еще риск жгучий. Словом, говорит, такая страсть, что и в любви, с женщинами, до подобного градуса не доходил.
- Господи, да зачем?!
- А вы до сих пор не поняли?
- Кажется, догадываюсь, - сказал Григорьев. - Но ведь это уже просто - черт знает что. Неужели...
- Да, да! - ответил Виталий Андреевич, и в темноте, в дрожи вагона Григорьев скорее почувствовал, чем разглядел, как он утвердительно кивнул тяжелой головой. - Для этого самого. У него специальный кошелек был приготовлен, большой, старый, из толстой кожи, с медной рамкой. Он крючки у кошелька так клещами подогнул, что еле откроешь. С одного боку бумажки в кошельке набиты, словно пачка денег, и рядом - как раз свободное место для скорпиона получается. И вот, берет он тот кошелек, заряжает в него скорпиона, сует в карман плаща или пиджака - и отправляется колесить по Москве. На троллейбусах, на автобусах, на трамваях...
- Послушайте, - сказал Григорьев, - а он, в самом деле, не сумасшедший?
- Не похоже. Поддатый был, когда рассказывал, конечно. Ну, так и я поддатый был, а вот запомнил же почти все... Он говорил, что и колесить было мучение. С одной стороны, в толкучку надо лезть, а с другой - в самую давку не сунешься, за скорпиона боязно. И уж, коль отправился, надо ездить, ездить, ездить до полного изнеможения, потому что одного скорпиона только на один заход можно использовать.
- Подыхает в кошельке?
- Не подыхает, а просто уже не вынуть. Я же сказал, что он над кошельком хитрил. Он так застежки устроил, что одной рукой туда скорпиона кинуть, другой защелкнуть - можно. А вот уж, чтоб открыть, обязательно надо двумя руками взяться, и тут скорпиона никак не уловить! Будешь без перчаток - мгновенно кусит, а перчатки наденешь, - ну, в лучшем случае, если повыше них не кусит, так проскочит по ним и удерет. Лови его потом по квартире, как бы он тебя не поймал.
И вот, представьте, как притаскивался наш геолог домой, еле жив от усталости, и, чуть не плача, прямо сквозь кошелек, скорпиона молотком пришибал...
- О, Господи!
- Да вы поймите, - сказал Байков, - человек все время рисковал собственной жизнью. Он подвиг мужества и терпения совершал! Вот, притащил он с великими трудами свои банки в Москву, вот проездил всех скорпионов, а никто на его кошелек не клюнул. Что он должен чувствовать, какую силу иметь, чтоб не отчаиваться, продолжать? И в другой раз так, и в третий. А каждый цикл - несколько месяцев, потом они в годы складываются. Это уже самой жизнью для человека стало! Понимаете?
- Понимаю. Безумие.
- А как посмотреть! Если б не было этого безумия, человек задохнулся бы и погиб. А с ним - дышит, полноту чувств испытывает. ЖИВЕТ!
- Попался кто-нибудь на его скорпиона?
- Попался. Через три года. В автобусе. Он говорит, все так же повторилось: сперва в бок подталкивали, потом будто легонькая щекотка. А я стою, говорит, возбуждение, конечно, нечеловеческое. Расслабился, как мог, чтоб не дрожать, только сердце так бухает, что даже боюсь, как бы вор не почувствовал.
- Посмотрел, кто тащит?
- Да вы что?! Еще писатель называется! Самого главного не поняли? Как же можно смотреть?! В том-то вся и суть, чтоб не посмотреть! Эх вы...
- Ну, хорошо, хорошо. А дальше?
- Что - дальше? Он специально до конечной остановки доехал, когда в автобусе, кроме него, никого не осталось. Вышел на самой окраине Москвы - и пошел по полю. Иду, говорит, пустой карман щупаю, а у самого состояние... Не то что облегчение, а запредельное уже что-то! И торжество, и невесомость, и сила всесильная. Так себя, наверное, ангелы в полете чувствуют.
- Да он хоть понимал, что сделал?!
- Конечно. Конечно, по закону за каждую вину свое наказанье отмерено, и не положено, чтобы карманного вора казнили или калечили на всю жизнь. Ну, а по душе? Ведь воришка, что тогда бумажник утащил, почти и убил человека! Уж искалечил - точно...
Виталий Андреевич помолчал в темноте, потом заговорил снова:
- А главное, чем эта история закончилась. Пробеседовали мы с геологом до поздней ночи и завалились спать. Поезд в Москву днем прибывал, так почти до самого Казанского вокзала и дрыхли. Вытаскиваемся на платформу, головы болят. Я слышу, у него в чемодане что-то глухо постукивает. Спрашиваю в шутку, не скорпионов ли новых привез. - Он смотрит на меня серьезно: "А как же! С чего бы я стал не самолетом, а поездом из такой дали добираться? Банки там у меня. Тряпками завернуты, чтоб не побились, и для тепла. Скорее домой надо, под кварцевую лампу их поставить". - Тут, честно говоря, и меня жуть взяла. Значит, я с этими тварями в одном купе целые сутки трясся! Что же, спрашиваю, теперь всю жизнь так и будете? - "Всю, - говорит, - не получится, а уж сколько смогу - буду. Пытаются меня из пустыни на другую площадку перевести. Пока отбиваюсь, хоть и теряю в зарплате. Не в деньгах счастье. Главное, был бы мой старик-алхимик здоров. Если занеможет, конец делу. Сам не сумею в песках наловить..." Тут и простились мы с ним. Он - в метро, под землю провалился, а я на Ленинградский вокзал пошел. Вот такой вам примерец...
Поезд чуть сбавил ход. В окно редкими вспышками били фонари какого-то длинного разъезда.
- А вы не допускаете, - спросил Григорьев, - что он все это мог придумать?
- Конечно, мог, - согласился Виталий Андреевич. - И хорошо, если на самом деле не угробил никого. Только ведь, в чем-то еще страшней, если придумал. До какой же кондиции должен дойти человек, чтобы все-все, до последних тонкостей ПРИДУМАТЬ и в себе с такой остротой прочувствовать! В чем-то еще страшней, ей-Богу...
Оба некоторое время молчали.
Виталий Андреевич зашарил в темноте лапищей по пластиковой стенке, щелкнул выключателем - и мертвенный сине-белый свет резко залил купе. Темная глыбистая фигура Байкова от светового удара мгновенно уменьшилась. Он улыбнулся, стал похож на себя обычного.
- А что - Андропов? - сказал он. - Честный, конечно, честный. Ну и что? Да будь он хоть самый благороднейший, гениальный, добрей Дед-Мороза, и пытайся изо всех сил к лучшему нас повернуть, думаете, у него хоть что-то иное может получиться, если уж мы ТАКИЕ? Да только то же самое! Только и будет нас дальше разделять, разделять. Крошить народ, как тело живое, на кусочки. И уж ни от какой премудрости, ни от живой воды, ни от мертвой, кусочки те не срастутся... Может быть, вправду, только на инстинкт самосохранения нам и надеяться, на утробный, всеобщий инстинкт живого? Может, хоть он взбунтуется и не позволит нас до последнего друг от друга рассечь? Если уж разум наш так слаб. А?..
Он помолчал. И вдруг вскинул голову, щелкнул по пустой бутылке:
- Ну что, разбудим товарища начальника, попросим вторую?
- Не стоит, Виталий Андреевич, хватит.
- Ну, хватит так хватит!
Яркие пятна света от вагонных окон неровной очередью летели по снежной земле рядом с поездом. Подскакивали на буграх, мгновенно пригасали на сплетениях ветвей, тянущихся к насыпи.
Виталий Андреевич двузубой откидной вилочкой перочинного ножа подчищал в консервной банке остатки ставриды. Облизывал томатные капли, усмехался. Но у Григорьева от его рассказа было все еще тоскливо на душе.
Хотя, что-то хорошее, мелькнувшее в разговоре и сразу же заслоненное, прорастало в памяти. Что-то спокойное, обнадеживающее. "Зимний скорый", - вспомнил Григорьев. Ай да Виталий Андреевич! И как удивителен наш язык. Сталкиваются два обыкновеннейших слова - и рождается звучание неожиданное и такое естественное, словно глубинный расходящийся аккорд в потоке. Слышится в нем и обреченность человеческих капелек, и стремительность и вечность общего их течения. Того, что пронесется невозмутимо даже сквозь эпоху пусковых кнопок, атомных ракет, угарной ненависти, всего людского безумия. "Зимний скорый"...

1989

Об авторе